Kirmash
такие дела
Ночь смешивает цвета и размягчает мысли, распарывает швы невыполненными обещаниями и вспыхивает первыми искрами тепла. Люстра, подхваченная великодушным ветром, завершает спасительный круг почёта и ныряет в новый, призванный спасти души и умы от безумной тоски по чашке света. Вода из умывальника уже давно перестала течь, и только громадные дождевые капли, собранные тонкими нитями вездесущей паутины, кое-как протекают в комнату. Три стола словно три крепости, разделённые рвами проходов, по которым носится самый ужасный хранитель - свобода. Если она сожрёт - всё пропало. Вернее, остановилось. Лучше уже не станет.
Оператор счастья сидит ближе всех к окну. Он - последний герой, оплот вечного лета, синяя пыль, сросшаяся в одного человека. У него шесть рук с длинными тонкими пальцами, идеально цепкими. Вначале было две, потом прислали остальные, сложили домиком у дверей и укатили прочь. Впрочем, едва ли скудная подачка начальства может помочь: безумствующие телефоны плюются тысячами звонков, а внутри оператора каждый день пылает громадный костёр, сродни тому, что ласкал пятки Сизифа на второй день после конца света. Когда-нибудь, надеется он, каждый человек станет калекой: беспомощным, безъязыким, пустым. Наугад жить уже не получается. Всё, на что он способен - это подтверждать чужое счастье. Подтверждать своим молчанием. Поднимать трубку, зажмуриваться, когда в ухо начинает проникать тонкая игла чужих эмоций - однообразно выписанных в розовых тонах, замазанных расплавленными сахарными петушками и гроздьями запутанных потных ладоней.
Оператор счастья ненавидит свою работу.
Истории перетекают одна в другую, сливаются в беконечную липкую гладь, растянувшуюся на сотни километров вокруг, они ожидаемо легки, словно падающие самолёты, монотонно гудящие хором довольных голосов: а я, а я, а мы... Здравствуйте, я нашла в кармане пропавшее письмо и засохшую от любви розу, он снова здесь, за спиной моей постоянно бродит, руками неслышно обнимает, словно хранит от горечи и печали; привет, знаете, а бабушка сегодня мне показала жирафа, он большой, словно башенный кран, но пахнет не железом - Африкой, а бабушка говорит...; можно я помолчу, внучек, я всегда теряюсь, когда сын возвращается домой целым и вроде бы трезвым даже, приносит мимозы свалявшиеся, садится напротив и в глаза мои смотрит, а я молчу. дура старая, молчу и ни слова сказать не могу; зарплата - это прекрасно, теперь я могу...; хотите, я буду пересыпать песок из одной руки в другую, так вам будет слышно то, что слышу я каждый раз, когда выхожу на волю; кажется, боги сотворили моря совершенно случайно, заигравшись, оставив прочие творения на откуп пустотелому случаю.
Они никогда не молчат. Даже если говорят, что будут. Даже если немы. Смеются, рыдают, хохочут так, что мокрые мысли их долетают по телефонным проводам даже сюда. Шесть рук мало. Тишины так и вовсе не предвидится в ближайшем столетии. Так отвыкаешь от неё, что секундное замешательство телефонной трели ты смущаешь разбитой чашкой из своего бесконечного запаса.
Посуда бьётся - это на счастье. На бесконечное такое, всеми ГОСТами одобренное счастье.
В комнате всего три человека. Первый - оператор безразличия. Он уже давно научился держать пару десятков трубок на особом длинном волоске, торчащем аккурат из макушки. Люди его говорят, по сути, друг с другом, забрасывают один одного тем, что внутри плавится и копошится, ерундовой мелочью, мимолётными обездоленными тяготами. А сам оператор сидит в наушниках, мурлыкает себе под нос, мерзавец, "Happiness is a warm gun" и лепит из пластилина бесконечные караваны, кашляющие от смога и потому уходящие на соседний стол, дабы отыскать в нём спокойную жизнь. Их исход никому не мешает, ведь второй оператор - оператор сочувствия - долго на рабочем месте не задерживается, двухдневный срок пребывания - уже рекорд, право на местечко в Гестапо, такие там и нужны - те, кто умеет выдержать десятки горестей людских, едко впивающихся в кожу, режущих по кромкам нервных окончаний, тысяча смертей, люди, собачки, рыбки, ушедшие сыновья, падшие дочери, потерянные кошельки, позапрошлое лето. Не вынести это всё, мысли обрываются, глаза закатываются, руки тянутся к рукояткам холодным - последний, вот, застрелился недавно, потолок забрызгал, так теперь людям и пожаловаться некому, всё в себе носят, болезные, ну и поделом. Вот оператору счастья - ему совсем не повезло, ну не может он быть счастливым, благо списки причин радостных состояний уже давно занимают три комнаты и планету, и всё, что ему грозит - быть вором, нелепым похитителем чужого счастья. А самоубийство в его положении так и вовсе глупо смотрится. Все счастливы - чего стреляться-то?
Однако ведь нелегко, непросто это - собирать осколки чужих радостей, улыбками давиться, прикосновения представлять и не иметь ничего из этого. Спартанец чувств, повелитель театральных занавесов, который только и может, что открывать очередной заочно прекрасный спектакль словами "здравствуйте", а закрывать фразой "это хорошо" на шестидесяти двух языках. Ему бы встроить автоответчик, обеспечить выход наружу - да
нельзя, не положено, ничего не стоит телефонный разговор без учащающегося дыхания, без сердцебиения и подобия близости, веры в сохранность тайны, которая никогда не отдастся случайному третьему. Такая жизнь. Двери в кабинет не закрыты, телефоны всегда на виду, а уборка и не нужна никому - слишком заняты чужими находками, слишком.
Это невыносимая работа - оператор счастья. За какие прегрешения попадают сюда, где душу твою чужие радости превращают в фарш или взбитые сливки - неизвестно. Оператор счастья, если успевает, выхватывает глазами медленно вытекающее из целлофановых туч солнце, громадное, как слово "перспективы", и опускает его себе на стол, чтобы ослепнуть хотя бы. Всё, что он видит, растворяет в оковах тепла, и хотя каждый божий день знаменуется бесконечной трелью восхищённых голосков, каждая строка историй пропитана унылым баловством судьбы с человеками - и неужели этой старухе уже нечем заняться - всё одно есть в этом бедламе одна крошечная лазейка, кусочек пирога, заготовленный и для оператора.
Он, ненавидящий всех людей на этой грёбаной планетке, разбивающийся о самое светлое, что может быть ещё в этом сброде, несказанно рад, почти безумно счастлив, когда вспоминает случайно, что он не один такой. Когда в кабинет влетает запыхавшееся счастье, оставляя на полу кровавые следы от стёршихся ног, он машет ему свободной рукой и, злорадно улыбаясь, протягивает мятый флаер, на котором ретроспективные
чёрно-белые персонажи смеются, несмело уткнувшись друг другу в плечо.